На "Опушку"



За грибами

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

ПАВЕЛ КРУСАНОВ
БОМ-БОМ

ЭПИЛОГ (Орел)



Выпал орёл.

Фома перекрестился:

— С Богом.

Андрея охватило странное, леденящее кровь чувство, подстрекающее на жестокое озорство. Он спрыгнул в могильный провал, и под его ногами прошуршал какой-то вздорный сор вперемешку с сухими листьями.

Склонившись к проходу в чёртову башню, откуда веяло затхлостью, как из пропахшего шубами гардероба, он заглянул в открывшуюся черноту и абсолютно ничего не увидел. Однако встал на карачки и сунулся в эту утробную тьму, как ведьма в дымоход, как рак в лазейку. «Фонарик бы», — посетовал Норушкин, но повернуть было уже никак нельзя — не потому, что тесно (можно ведь и задом), а потому, что всем его существом теперь правила какая-то задорная решимость, противиться которой казалось не то чтоб невозможно, но определённо малодушно и нелепо.

Лаз был с наклоном вниз и шёл не по прямой, а как-то вбок, извивом, что ли. Вначале сзади ещё брезжил слабый свет, но вскоре он померк, тьма превратилась в невещественный угольный сгусток, зато по интуитивным впечатлениям проход стал шире и как будто выше. Андрей повёл туда-сюда руками и понял, что может встать здесь в полный рост. Он встал. И тут же его бросило на землю, да так, что жизнь в нём замерла, а из всего подбора ощущений осталась лишь давящая стена оглушительного, тяжёлого, медного звона, которая накатила, как боль, и заполнила не то весь мир вплоть до угрюмым пламенем горящих в небе звёзд, не то только его в клочки разлетающуюся голову. Неясно, впрочем, было врезался ли он в источник этого звона теменем, сорвалось ли внезапно что-то у него внутри (сама собою лопнула басовая струна жизни) или это земля гулко заворочалась под ним, словно гудящее твёрдое море. Однако вскоре всё прошло, и к нему вернулось дыхание. Норушкину почудилось, что тело его стало тяжелее — ровно на выбитый из него дух, который всё же возвышал.

Он снова встал — теперь с опаской, осторожно. Обернулся. Крикнул во мрак:

— Фома!

Ответа не было.

Внезапно Андрей почувствовал, что, хоть он пролежал недолго, но времени прошло порядком — может быть, неделя, может, месяц. Просто здесь было другое время, нежели там, вверху, где вся страна уже, поди, сплошь состояла из огня и гнева. И он опять пошёл вперёд и вниз.

Там, впереди, его ждали фавориты судьбы, владельцы её серебряных дагерротипных пластинок, там был цвет его предков — там за одним столом с вином в бокалах и фруктами в руках сидели: пращур рода Норуша, светлый отрок Никанор, смотревший в слепые очи смерти Фёдор, князь Афанасий, скорбящий по борзой, Елизавета с Александром, не отличающий жену в лицо Илья, посвящённый третьей ступени Платон, а возле крутились Георгий с Гектором, запущенный ребёнком Гришей фокстерьер, все те хорьки, что пробрались без спроса, и все, о ком предание молчит.

«Жаль, что со мной не будет Кати», — пожалел Андрей и вдруг увидел впереди просвет.

Он радостно ускорил шаг, хоть шёл практически на ощупь, потом рванулся, вышел из норы и... угодил в такую летнюю метель: тёплый ветер отыскал в лесу просеку с отцветшим иван-чаем, сорвал с земли её лёгкий наряд и, крутя, понёс вдаль, под яркие небеса — в августе это бывает.

И тут Андрея осенило, что для автора, возможно, вполне осуществима версия постбытия, обещанная Ильёй Норушкиным, но что касается героя — всё куда печальней: после смерти он неизменно попадает в начало всё того же текста. Вот уж действительно дурная бесконечность. Поэтому, должно быть (а именно из жалости к герою), Ямамото Дзинъэмона говорил: прочтя книгу или свиток, лучше всего их сжечь.

Однако через миг Андрей уже не помнил о своём открытии.